— Почему расстреляли-то? За что?
— Оставление позиций.
— Так что — лучше бы дети перемерли?
— Командование считало — лучше…
— Вот же сволочи…
— Может, и сволочи… А может, и нет. Кто знает? Про Ноя же ты читала?
— Читала. Про ковчег.
— Это Писание… А есть еще предание — неписаное. Про соседа Ноева, по имени Орох. Был он завистлив и подозрителен. Увидел Орох однажды, что Ной с сыновьями начал строить огромную лодку, и подумал: с чего бы это? Ной, говорят, праведник, Господь любит его. Не иначе что-то должно случиться. И стал Орох строить такую же лодку. Долго строил, но закончил в срок. И все смеялись над ним и над Ноем. А потом начались дожди. И реки вышли из берегов, и ручьи превратились в потоки. И стала заливать вода жилища. Тогда поняли люди, что Бог прогневался на них, но не было у них сил душевных принять этот гнев как подобает. И бросились они к ковчегам… Но затворил Ной ворота ковчега, и напрасно стучали в них люди. Женщины поднимали детей над волнами и питали надежду, что хоть безвинных младенцев примет праведник Ной. Но был Ной послушен воле Господа. А Орох не вынес плача и мольб — и отворил ворота. Взошли люди на ковчег Ороха, но слишком много их было, и не смог он затворить ворота, не смог выбрать того, перед кем их затворить…
— Вы это сами сочинили? — помолчав, спросила Татьяна.
— Не знаю, дочка. Может, и сам. А может, слышал от кого…
— Значит, мы потомки того праведника… Интересно, спал он спокойно в оставшуюся жизнь?
— Он спал спокойно.
— Тогда, наверное, все, что было потом, — это искупление его праведности. Включая нас и вот это…
Они помолчали. Слышалась далекая перекличка часовых — видимо, в районе ремзавода. Потом там же застрелял тракторный мотор, и с лязгом, слышимым даже здесь, куда-то направился архиповский броневик.
— Третья ночь без стрельбы, — сказал Фома Андреевич. — Замечаешь, дочка?
— И правда, — сказала Татьяна. — Неужели выдохлись?
— Или готовят что-то.
— Или готовят…
Медленно прошли, разговаривая, четверо караульных: один с дробовиком, двое с огнеметами, у четвертого на плече лежала пика с поперечной перекладиной. Оборотня было мало поразить картечью или поджечь — нужно было еще и держать, пока не сдохнет. Да, растратили серебро в первые дни, теперь приходится ухищряться…
Кто же знал, что все это затянется черт знает на сколько времен?
Ах, война-то еще долго протянет, на то она и война… Миша, Миша, как же это так, а? Забрали, убили, сунули обратно: хороните… будто так и надо. …Трехлинеечки, четырежды проклятые, бережем, как законных своих. А вот законных не бережем. Мишку убили, Валера умер, Дима тяжелый… И вдруг внезапно, будто вспыхнул свет, она поняла, что должна увидеть Диму — немедленно, сейчас, пусть он без сознания, пусть не видит, не слышит. Почему-то получалось так, что нет ничего важнее этого…
Что-то должно было случиться в эту ночь.
До больницы двадцать минут — днем. Здесь хватит рук и без нее.
Правда, если отлучку обнаружат… Но об этом лучше не думать. Тем более — что-то должно случиться. И это что-то требует ее присутствия рядом с Димой.
— Фома Андреевич, — Татьяна поднялась. — Вы не проводите меня до больницы? А то у меня только три патрона. Несколько секунд Фома Андреевич молчал. Потом встал.
— Сюда возвращаться будешь? — спросил он.
Татьяна прислушалась к себе.
— Не знаю. По обстоятельствам.
— Тогда я захвачу свой мешок…
Чудный старик, подумала она. Чудный и чудной. Впрочем, как выяснилось, многие оказались не такими, как были прежде. Взять того же Диму…
Фома Андреевич, с мешком за плечами и архиповской многозарядкой в руках, возник рядом. Но с ним, к ужасу Татьяны, возникла и Василиса — директор второй школы, а теперь комендант лагеря «Верхний»…
— Я все знаю, девочка, — сказала она неожиданно. — Пойдем, а то вас без меня пристрелят в воротах…
На улицах оказалось неожиданно светло. Почти как в нормальную лунную ночь. То, что глаза, нагруженные светом костров, керосиновых ламп и свечей, воспринимали как непроницаемую темноту, через несколько минут стало мостовой, заборами, домами, крышами, небом… Черным небо было лишь над северным горизонтом; вокруг же тусклого кольца луны расплывалось серо-сиреневое пятно, дающее довольно яркий, но бестеневой свет. Отсутствие теней, контрастов, объема делало город туманно-призрачным.
— Второе полнолуние встречаем, — тихо сказал Фома Андреевич. — С первого, по сути, началось…
— По-моему, еще весной началось, — сказала Татьяна.
— Не определить нам, когда это началось, и лишь когда кончится, будем видеть все. Восьмая часть нас сейчас осталась, а должна остаться двенадцатая…
— Фома Андреевич, — медленно начала Татьяна, — вот мы с вами много говорили обо всем таком… я до сих пор не пойму: неужели вы и вправду верите в предначертания? Ведь это же…— она поискала слово, — неинтересно.
Фома Андреевич ответил не сразу. Татьяне даже показалось, что он вообще не будет отвечать, так размеренно он шел, поворачивая голову из стороны в сторону и поводя толстым стволом своей пушки. Но шагов через сто он заговорил.
— Если предначертанное сбывается: раз, другой, третий, сотый… можно ли это отбрасывать? Или стоит поискать объяснение? Допустим, нас не устраивает простейшее из них: что всё кому-то известно наперед, а поскольку мир неизменяем, то мы волей-неволей исполняем предписанное. Согласен: обидно, сил нет. Хотя никто не доказал, что мир обидным быть не должен. Но зайдем с другого конца: предположим, предначертания исполняются потому, что люди верят в то, что они исполнятся. Чем больше людей, чем сильнее они верят — тем вернее исполнение… Он остановился и прислушался. Тонкий вой возник вдалеке, поднялся — и оборвался. И, как бы погребая его, нарос лязг броневика.