— Видишь, Чуха, гость у нас, — сказал человек в черном подходившему молодому. — На втором этаже, говорит, живет. Молодой заржал.
— Крутой парень, — продолжал человек в черном. — Чуть что не по нем — гранатой. Фамилии не спросясь. Хорошо, граната тухлая была, а то соскребал бы ты меня веничком… Афганец, одно слово. Афганец, да?
— Нет, — сказал Мишка. С первого раза сказать у него не получилось, и он повторил упрямо: — Нет. Я русский.
— Русский по паспорту. А афганец по душе. Так говорят.
В голосе его чувствовалась непонятная издевка.
— Я русский, — повторил Мишка. — Афганцы те, которые там живут.
— Не хочешь, значит, афганцем быть?
— Я русский.
— Хороший парень, — сказал человек в черном. — Культурный. Все понимает…
Он сделал неуловимое движение плечом, и в глазах его Мишка увидел жадное любопытство — а потом Мишку вдруг подняло непонятной силой вверх, и куда-то понесло, и без боли ударило о плиты пола, и перевернуло так, что пол оказался над головой, а небо и солнце внизу. Это было неправильно, но повернуться Мишка не смог. Он смотрел, как белое солнце превращается в черный круг на желтой стене. Он так и не понял, что умирает.
— Одним ударом, — подобострастно сказал Чуха. — Одним ударом, Сашок, а?
— Сними с него все, — прыгающим голосом велел Сашок.
— Ты что, хочешь…
— Снимай, падаль!
Чуха стал стаскивать с мертвого Мишки сапоги, запутался в штанах…
— Срезай, козел!
Срезать было легче.
— Все. А теперь отойди… Нож дай.
Чуха смотрел, что Сашок делает с Мишкиным телом. Потом его замутило.
— Слушай, хватит, а? Зачем уж так?
— Ништяк…— Улыбаясь и часто дыша, Сашок выпрямился. — Пацаны злее будут. Берись, поволокли.
Они подтащили то, что осталось от Мишки, к парапету. Сашок перегнулся через парапет и стал смотреть вниз. Постепенно пейзаж внизу менялся: раздалось и поднялось, вырастая в размерах, каменистое горное плато. То, что было рядом с ним, съеживалось и сжималось, мертвея. Наконец плато увеличилось до размеров естественных. До него было метров пять. Видна была россыпь зеленоватых автоматных гильз.
— Подняли…— сказал Сашок. — Перекинули…
Изуродованное до неузнаваемости тело Мишки с тупым звуком упало на камни.
— Иди-ка еще вон… гранату принеси…
Чуха послушно сходил и принес гранату. И перебросил ее следом за телом.
— Орденок теперь дадут… посмертно…— все с той же улыбкой сказал Сашок.
Он отвернулся от парапета, и плато стало оседать и уменьшаться, уменьшая вместе с собой и мертвого Мишку, лежащего на нем.
— А представляешь, если бы это сайр был? — подстраиваясь под старшего, сказал Чуха.
— Был бы это сайр… так мы бы с тобой… там лежали…— Сашок согнал улыбку с лица. — Козлы мы с тобой и разъебаи. Сайр бы нас на счет «раз» положил. Да только вряд ли сайр сюда пролезет. Нет им, гадам, сюда пути…— Глаза Сашка опасно сузились, голос побелел.
— Щуплый пацан, — уходя от опасной темы, завертел головой Чуха. — А кровищи что с борова.
— Засохнет, — плюнул Сашок.
Накормили последних. Хотелось лечь и никогда больше не вставать. Маленькие ревели вперебой. Те, что чуть побольше, азартно смотрели в небо. Только что нечисть — одни крылья и ноги — попыталась свалиться на головы. В нее попали, и с жалобным воем нечисть скрылась. Всей еды было: тридцать буханок черного и два ведра лапши на порошковом молоке. Это на без малого две сотни народу. Завтра не будет и того, сказал Василенко, хлебозавод — всё. Не удержали. Василенко был черный и худой. Как Дим Димыч, спросила Татьяна, отходит? Не знаю, Танюха, сказал Василенко, я его с позавчера не видал. Вроде живой. Загляните к нему, Федор Игнатьевич, вы ж мне не чужой, попросила Татьяна, ведь мне отсюда — ни на шаг. Ладно, Танька, загляну. Передать ему что? Передать? — Татьяна вдруг смешалась. Передать: что жива и что люблю. Она с вызовом посмотрела на Василенко. Он вдруг улыбнулся. На запекшихся черных губах появились алые трещинки. Ладно, сказал он, для этого дела специально съезжу… Она двигалась уже как манекен: высаживала на горшки, вытирала слезы, разнимала драки, успокаивала как умела, играла в пантеру и в лису Алису, надувала прохудившийся мяч, вставляла кукле ноги… Наконец Фома Андреевич поймал ее за бок и посадил рядом с собой.
— Передохни, дочка. Не одна ты тут, пусть и мамки не только за своими походят…
Она послушно сидела, беспрерывно куда-то проваливаясь. Потом, похоже, заснула, потому что, открыв глаза, обнаружила себя лежащей и прикрытой пиджаком. Рядом кто-то тоненько плакал, подвывая.
— Ума решилась, бедная, — сказал один голос.
— Водки ей дайте, — сказал другой.
— Разойдитесь, просто разойдитесь, — сказал Фома Андреевич. — Не стойте над душой. А ты поплачь, родная, поплачь. Рта не затыкай, не насилуй себя. Поплачь.
Татьяна опять уснула.
Окончательно она проснулась в полной темноте. Тусклое кольцо луны терялось в перепутанных ветвях. Фома Андреевич дышал рядом.
— Спи дальше, — сказал он. — Если что — разбужу.
— Фома Андреевич, — сказала Татьяна, — вы-то сами когда спали последний раз?
— Сегодня часок ухватил. А что?
— Да неловко мне.
— Неловко только метлой париться, — сказал Фома Андреевич. — А вам, молодым, сна больше требуемо. Я вот сижу и в небо смотрю, и мне хорошо.
— Выспалась я, — сказала Татьяна.
— На фронте, помню, спать хотелось и есть. Только спать и есть.
И всё. Остальное тоже вроде помню, но так… сквозь кисею. А спать и есть — страшно…
— Вот и у нас так.
— Еще немножко не так. Но у нас и хуже, опять же. Там хоть ждали чего-то. И все-таки мужики одни… легче. В сорок четвертом, зимой, к нам из Белоруссии партизанский отряд прорвался. Баб и ребятишек человек сто да бойцов полсотни. Из блокады, голодные, шатаются… Командира с комиссаром перед строем расстреляли, а бойцов приодели слегка, жратвы какой-то дали, патронов — и назад. Ну а семьи — в тыл. Так командир с комиссаром обнялись перед смертью и расцеловались. Знали, видно, на что шли, — с самого начала знали…