Кошка или кролик — понять было трудно.
Капище можно было увидеть только в упор — плоский камень заподлицо с землей и черный на нем треножник. Деревья обступали камень близко-близко, образуя подобие частокола, и сплетались кронами. И черные бугристые дубы в отдалении тоже, казалось, имели к этому всему отношение. Только неясно какое. Было потрясающе тихо.
— Вирта, — позвал он, удивляясь неуместности голоса.
— Вирта! — крикнул он, заглушая страх.
— Вирта!!! — заорал он на самом деле от ужаса, обрушившегося на него подобно эху, могучему эху соляных пещер; ужас, как и эхо, нарастал, будто каждая лишняя секунда прожитой жизни, каждая секунда задержки кары эту кару усугубляла, превращая смерть в бесконечную мистерию. Но уже нечего было терять. — Вирта-а-а!!!
Он не мог сквозь собственный крик услышать ответ, но он его услышал. Тихий стон. Сзади и слева. Он обернулся. Непонятно, как он не увидел это сразу.
Старый широкий дуб держал Вирту в своих буграх. Она наполовину утонула в нем. Ног до колен уже не было видно за складками коры, голова была запрокинута так, что лицо смотрело совсем вверх, и лишь рука билась, как пустой рукав рубашки на ветру. Медленно, глядя больше под ноги, чем вперед, Дан подошел к дубу. Сучья дуба скрипели, клонясь, но Дан знал, что у таких дубов они не достают до стоящего на земле человека. Может быть, потому что отпадает необходимость добывать пищу самим. Вирте было уже не помочь. Голову ее втянуло в дерево, и там, где кора соприкасалась с кожей, тянулось множество тонких белесых волосков: то ли дерево корешками проросло в человека, то ли человек в дерево. Дан никогда не видел этого сам, но знал по рассказам — если сейчас попытаться оторвать, или вырубить, или еще как-то спасти поглощаемого — он немедленно умрет. Если не трогать — проживет еще несколько месяцев, погружаясь все больше и больше в дерево, все больше и больше становясь им. Через неделю Вирта перестанет испытывать боль. Лесные будут приходить к ней и разговаривать с нею, и она будет понимать то, что они ей говорят, и отвечать им, если сочтет нужным. Она станет устами их Бога. Всесильного Бога, избравшего себе лесных — и загнавшего остальных людей в горы, к ледникам…
— Вирта, — сказал Дан и понял, что уже давно плачет.
Рука ее вдруг замерла и робко, вопросительно потянулась к нему, и он позволил ей коснуться себя. Рука была нечеловечески холодна, но это была рука Вирты, тонкие пальцы Вирты, гладкая и мягкая ее, привыкшая к глине, ладонь, продолговатая родинка у ногтя безымянного пальца, узкое золотое детское неснимаемое колечко… Дрожащие пальцы то гладили его плечо, то судорожно вцеплялись, разрывая кожу, а потом Дан взял эту руку в свои и склонился, коснувшись губами запястья. Тонкий тоскливый вой пронзил его насквозь. Человек не мог кричать так, так не могла кричать его Вирта — но она кричала. Рот ее скривился, за закрытыми, слипшимися, сросшимися веками панически метались глаза. И тогда Дан, не убирая левой руки, не отпуская руку Вирты, поднял ружье, подвел ствол к ее подбородку и быстро, боясь передумать, нажал спуск. За миг до выстрела Вирта, почувствовав и поняв все, то ли с благодарностью, то ли в страхе — сжала его руку в своей…
Густой белый дым самодельного пороха рассеивался, Дан пятился назад, утратив на миг контроль над собой, и судорожно дергающийся сук скользящим ударом сбил его с ног. Сознания он не потерял, но что-то сдвинулось в восприятии: как будто в мире появился еще один цвет, или звук, или какая-то деталь, и сознание, обманутое обманутой памятью, пытается обнаружить это новое — и не может. Горячая струйка потекла по виску. Пригнувшись, Дан вернулся к стволу дуба. На то, во что превращалась Вирта, он не смотрел. В заплечном мешке его было два бурдюка с керосином. Он так и не снял мешок, придя домой. Теперь керосин был нужен здесь. Держа бурдюк на поднятых руках, он стал поливать кору, стараясь, чтобы драгоценная жидкость не стекала на землю, а задерживалась в трещинах. Двух бурдюков как раз хватило для того, чтобы обойти дуб кругом. Там, где кора была покрыта печеночно-черными сгустками, он остановился и достал огниво…
Грохот и треск остались позади, и желтизна дымного пламени, и почти человечьи вопли занявшейся кроны. Шестым чувством Дан знал тропу и шел по ней, имея последний патрон в стволе и тесак под рукой. Пройдет не больше часа — и весь лес, пока мирный, ополчится на него, и тогда не будет спасения — но не о спасении он молил, а о мести. Увидеть, успеть найти эти проклятые домики лесных, похожие когда на густые фигурно подстриженные кусты, когда на уродливые тыквы с пучком ветвей на макушке, когда просто на пни исполинских деревьев — полые, но живые. И тогда — у него есть еще один патрон и старый тесак, одним ударом срубающий дерево толщиной в руку.
Он не нашел поселка, но на исходе часа наткнулся на стадо линяющих коз, медлительных, как откормленные утки. Многие козы уже сбросили шкуры и, голые, розовые, жались к тем, которые все еще носили свой густой белый мех. Значит, где-то здесь должны быть лесные, собирающие опавшие шкуры, подумал Дан, ладно, пусть так… Ему было все равно, кого убить.
Сзади кто-то сдавленно охнул, Дан обернулся: толстая старуха волокла в заросли, обхватив поперек туловища, маленького мальчика. Глаза у обоих были круглые. Налетев на взгляд Дана, она остановилась, одной рукой зажала рот себе, другой — завела мальчика за спину, спрятала. Дан поднял ружье. Надо было что-то сказать. Вдруг снова потекла унявшаяся было кровь. Старуха медленно перекрестилась. Она все знает, вдруг понял Дан, она знает, кто я, почему я… Тем лучше, не надо ничего говорить. Он нажал на спусковой крючок. Проклятие, пальцы не гнулись. Он с испугом посмотрел на руку. Указательный и средний пальцы торчали мертво, как деревянные. Потом вдруг разжались остальные, охватывавшие цевье. Кисть побелела. Он уже не чувствовал ее. Анестезия взлетела до локтя. Рука стала похожа на руку мраморной статуи. Это было нестерпимо жутко. Отшвырнув ружье, Дан повалился лицом в мох, скорчился. Как со стороны, он слышал звериный рев и хохот, исторгавшиеся из его рта. А потом будто лопнуло что-то, стягивающее его, как обруч стягивает клепки бочки. Он развалился на куски и впустил в себя глухую темноту. Он долго куда-то падал, кружась.